- Небольшая зала в ресторане "Гаскония". Поздновечером. Между I и II действиями проходит три дня. Между II действием и 1-йсценой III действия - три месяца...
Но, к величайшему удивлению, нагоняя он не получил и врать ему непришлось. &n..
Никогда еще я невидел таких измученных глаз, да притом было на ней старомодное нарядноеплатье, летнее, в крупных цветах. (Я знал, что трое их детей в колледже ичто у них есть яхта ..
В романе “Поднятая целина” много комических сцен. Сегодня, как известно, господствует взгляд на коллективизацию как на явление трагическое, исключающее его юмористическое осмысление. Действительно, коллективизация — это гибель тысяч и тысяч людей, это выселение множества “кулацких” семейств из родных мест в гибельные северные края, это утрата веры крестьянина в возможность отстоять личную независимость и собственное достоинство. По сути дела, коллективизация — это новое крепостное право в условиях XX века, которое по жестокости к человеку не уступит крепостному праву предшествующих веков.
М. А. Шолохов сам был свидетелем событий на Дону, видел народную трагедию и не остался безучастным к ней. Так, Н. С. Хрущёв, придя к власти, ставил автора “Поднятой целины” в пример другим писателям, поскольку он писал письма самому Сталину, заступаясь на невинно пострадавших односельчан. Таким образом, сцена избиения Нагульновым Банника, не пожелавшего по приказу активистов отдавать выращенный им хлеб, видимо, имела документальную основу.
Итак, почему же в романе о столь драматических событиях так много смешных сцен?
Мне кажется, комическое служит “прикрытием” трагическому, дает возможность автору переключить внимание читателя с истинного народного горя на забавную фарсовую сценку.
Вот активисты пришли раскулачивать Тита Бородина — бывшего красноармейца, ставшего теперь “врагом” благодаря недюжинному трудолюбию. И если читатели 1930-х годов в основном были на стороне Давыдова, то читатели — наши современники, знающие правду о коллективизации, — понимают, что совершается злое, несправедливое дело, которое кончится к тому же полным распадом русского деревенского уклада. Тит Бородин также возмущен несправедливостью: он понимает, что легче всего числиться “бедняком”, — стоит только лечь на печку и не трудить рук. К тому же в нем говорит обостренное казацкое чувство собственного достоинства, противящееся тому, чтобы жить по чужой указке. И в какой-то момент Тит уже готов взяться за оружие. Именно тогда, когда трагическое напряжение достигает максимальной остроты, на “сцене” появляется дед Щукарь в длинной бабьей шубе. На него спускают собаку, “...из белой шубы с треском и пылью полетели лоскуты, овчинные клочья”. Вопли Щукаря, его “распущенная надвое” шуба заставляют читателя отвлечься от трагедии, совершающейся на дворе Бородиных, и посмеяться над дедом — шутом Гремячего Лога.
Другой пример. Выселяют “кулацкую” семью Лапшиновых, и автор отмечает, что слова главы семейства вызывают сочувственный отклик в собравшейся толпе: “"Не шуми, мать! Господь терпел и нам велел. Он, страдалец, терновый венок надел и плакал кровяными слезами..." — Лапшинов вытер мутную слезинку рукавом. Гомонившие бабы притихли, завздыхали”. Когда Размётнов советует Лапшинову поскорее “выметаться” со своего бывшего двора, “толпа глухо загудела, раздались выкрики: "Дайте хучь с родным подворьем проститься!"” Однако опять с помощью комического писателю удается уйти от глубины народной драмы, которая, казалось, вот-вот должна открыться читателю. Старуха Лапшинова взяла в дальнюю дорогу (ехать-то надо в Сибирь) лукошко яиц и гусыню. Но бедняк Демка Ушаков хватает птицу за шею, крича: “Колхозная теперича гуска!” Так старуха и Демка продолжают тянуть гусыню за ноги и за шею, пока наконец не хрустнули позвонки и птичья голова не оборвалась. Старуха, накрывшись подолом через голову, сваливается с крыльца, а Демка, потеряв равновесие, падает на кошелку, стоявшую позади него, давя гусиные яйца: “Взрыв неслыханного хохота оббил ледяные сосульки с крыши И долго еще над двором и проулком висел разноголосый, взрывами, смех, тревожа и вспугивая с сухого хвороста воробьев”.
Таким образом, комическое в романе “Поднятая целина” играет роль своеобразного клапана, выпускающего пар, когда давление трагических обстоятельств становится уж совсем невыносимым.
Я считаю, что Шолохова нельзя обвинять в недостойной попытке смешить там, где истинное горе. Нам легко осудить писателя с высоты семидесяти лет, когда сказать правду уже не является мужественным поступком. Кроме того, “Поднятая целина” созвучна искусству того времени своим социальным оптимизмом. Достаточно вспомнить фильм “Кубанские казаки”, чтобы понять, насколько типичен был шолоховский роман. А поскольку он был знамением того времени, то мы можем если не смеяться, читая его, то, по крайней мере, извлечь для себя какие-то уроки.
Тем временем:
... До меня дошли слухи, что у
тебя есть, как бы это выразиться, привязанность. Ты увлечен женщиной, на
которой не можешь жениться. Так ли это?
Доброе морщинистое лицо племянника стало трогательно озабоченным.
- Так, дядя Катберт. Сожалею, если это огорчает вас.
- Чувство взаимное?
Племянник пожал плечами.
- Дорогой Эдриен, теперь, конечно, не так смотрят на вещи, как в годы
моей юности, но брак все еще остается святыней. Впрочем, это дело твоей
совести. Речь идет о другом. Дай-ка мне воды.
Глотнув из поданного племянником стакана, епископ продолжал все более
слабеющим голосом:
- С тех пор как умер твой отец, я был всем вам в какой-то мере in loco
parentis [1] и, смею надеяться, главным хранителем традиций, священных для
тех, кто носит наше имя - древнее и славное имя, должен я сказать. Известное
наследственное чувство долга - это все, что осталось теперь у старинных
родов. То, что можно извинить в юноше, непростительно в зрелом человеке, тем
более когда он занимает такое положение, как ты. Мне было бы горько
расстаться с жизнью, зная, что пресса не сегодня-завтра начнет трепать наше
имя, что оно станет предметом пересудов. Прости за вмешательство в твою
личную жизнь. Мне пора попрощаться с вами. Передай всем мое благословение.
Боюсь, что оно немногого стоит. Звать никого не надо, - так легче. Прощай,
милый Эдриен, прощай!
Голос упал до шепота. Говоривший закрыл глаза. Эдриен постоял еще с
минуту, глядя на заострившееся восковое лицо; потом, высокий, чуть
ссутуленный, на цыпочках подошел к двери, открыл ее и вышел.
Вернулась сиделка. Губы епископа шевелились, брови вздрагивали, но
заговорил он только раз:
- Буду признателен, если вы присмотрите, чтобы голова не свалилась
набок и рот был закрыт...